1. Весна

ПРОШУ БЕЗМОЛВИЯ

пусть поздно, пусть ночь

и ты не в силах.

Пой, будто ничего страшного.

Ничего страшного.

АЛЕХАНДРА ПИСАРНИК[1]

Вот такое бы мне

Я подумала, это соседский кот вернулся,

чтоб устроить взбучку птенцам малиновки

в низком гнезде их среди густой изгороди возле дома,

но то, что вылезло, было куда страннее, текучесть

подвижная, сплошная щетина и мышцы: сурчиха

скользкая, вразвалку ворует мои помидоры, еще

зеленые в тени утра. Я наблюдала,

как она уплетает, стоя на задних лапах и

упиваясь блеклыми кусочками. Почему не дозволено мне

насладиться? Некто мне пишет, запрашивая моих мыслей

о страдании. Колючая проволока изо рта

словно требует, чтоб я склонила колени у капкана свитых

шипов, нужных для войны и заборов. Я же

смотрю на сурчиху внимательней, и вырывается

у меня звук, краткая корча радости, какой не представляла я,

просыпаясь. Зверушка она смешная и истовая,

делает, что умеет, чтоб выжить.

Речка Утопление

За торговыми рядами и электростанциями,

из ущелья за Оружейным Нижним трактом

и Меднопольем, но не доезжая ручья Рыжий Солонец,

бежит поток под названием речка Утопление, где

я видела самую красивую птицу за целый год,

опоясанного зимородка, увенчанного по-эгейски

синим плюмажем, не на высокой коряге,

а на линии электропередач, он в речке высматривал

рачков, головастиков и рыбешку. Мы

спешили домой, и стремления наши

туго натянуты были, как черный провод высокий, сцепленный

с телеграфным столбом. Я хотела остановиться, остановить машину

и присмотреться к той одинокой крепкой водяной

птице в синем венце, с синей грудкой

и необычайностью. Но мы уже

стали мазком, реющий рыболов – в милях за нами,

и тут-то я осознаю`, чему стала свидетелем.

Люди ничто для той птицы, висевшей над

речкой. Я ничто для той птицы, которой нет дела

до кровавых побоищ истории и до того, почему

эту речку зовут Утоплением, название

мне нравится, хоть от него я и ежусь, поскольку

звучит оно как приказ, как место, куда

идешь топиться. Птица реку так не

зовет. Не зовет ее птица никак.

Я почти что уверена, хоть и ни в чем

не уверена я. В этом мире есть уединение,

в какое мне не проникнуть. Я б за него умерла.

Клянись на этом

Распусти тонкие пряди

смотанные среди стропил

незримыми гнездами в дарах

зеленых ночи, отдели

и затем отдели опять[2].

Американская липа нависла

над фонарями, гораздо

выше это дерево,

гораздо выше это дерево.

Обитель

Представим, что это легко – скользнуть

в зеленую шкуру чужую,

схорониться в листве

и дожидаться разрыва,

прорыва, отрыва

вовне. Раньше меня

вынуждали обманом верить,

что я могу разом быть и мною,

и миром. Великое око

мира есть разом и взгляд,

и глянец. Быть поглощенным,

оказавшись увиденным. Мечта.

Исцелиться,

став не свидетелем,

но свидетельством.

Инвазия

Что есть тонкий разлом

неизбежный, внезапный грохот

на крыльце, телефон,

заполошно вибрирующий на тумбочке

у кровати? Зарыть рваные мысли

на заднем дворе среди трав. В последний

раз я пытаюсь искоренить

весенний лютик, чистяк

инвазивный, разросшийся

вдоль дренажной канавы, которую я именую ручьем

себе на малую радость. Ничего

не могу поделать. Беру почву

чистыми пальцами, и сказать,

что плачу, было б неправдой, «плач» —

чересчур музыкальное слово. Меня мутит

в почву. Тебе нельзя умирать.

Я только-только пришла в эту жизнь

заново, по-своему безмолвно живая.

Прошлой ночью мне снилось, что я могу

спасти лишь одного человека, произнеся

его имя и точные

время и дату. Я выбираю тебя.

Пытаюсь прикончить лютик весенний,

как положено, согласно

вебсайту правительства,

но вот сейчас здесь пчела.

Желтое на желтом, оба

лучатся жизнью. И то, и другое нужно мне,

чтоб жить дальше.

Добрая история

Бывают дни – посуда грудой в мойке, столик завален книгами, —

потрудней прочих. Сегодня у меня в голове битком тараканов,

дурноты и повсюду болит. Отрава в челюсти, позади глаз,

между лопаток. И все же справа храпит собака, а слева – кот.

Снаружи багрянники только-только взялись хорошеть. Говорю подруге, Тело

такое тело. Она кивает. Когда-то мне нравились истории самые мрачные,

безрадостные,

кем-то разбросанные выдержки из того, как скверно все бывает.

Мой отчим поведал о том, как жил на улице, еще пацаном,

и как, бывало, спал ночами под рашпером в забегаловке, покуда

и их с напарником не уволили. Мне раньше чем-то нравилась эта история,

что-то во мне верило в преодоление. Но вот сейчас мне нужна лишь

история о доброте человеческой, – так мне было, когда я не могла перестать

рыдать, потому что была пятнадцатилеткой с разбитым сердцем, он вошел и скормил

мне маленькую пиццу, резал ее на крохотные кусочки, пока слезы не высохли.

Может, я просто голодная, сказала я. И он кивнул, протянув мне последний кусочек.

В тени

Фиалка-трехцветка сует настырное личико

в черемуховую тень, – чистый оттенок сливы и золота,

с разнообразными именами: выскочка-джонни,

сердцерада или мое любимое – любовь-от-безделья[3].

Склоняюсь поближе к новенькой. Вечно усматриваю

у цветков лица, барвинок лиловый зову

хоровым ансамблем, и есть, несомненно, очи у анютиных глазок

и рты у львиного зева.

Так мы печемся о том, что нас окружает, делаем это

собой, нашими старейшинами и возлюбленными, нашими нерожденными.

Но, вероятно, это любовь ленивого толка. Отчего

не могу я просто любить цветок за то, что он цветок?

Сколько цветков сорвала я забавы ради,

будто миру нетрудно цветы создавать.

Форсиция

В хижине в Уютной Лощине близ речки Рукав Максуэйна, только-только весна, высыпает зверье, мы с возлюбленным лежим в постели в мягкой тиши. Говорим с ним о том, скольких людей носим с собой, куда б ни шли, как даже в самом простом житье незаслуженные эти мгновенья – дань умершим. По мере того, как ночь все глубже, мы ожидаем услышать сову. Весь вечер с крыльца мы наблюдали, как красноглазая тауи ожесточенно строит себе гнездо в неукротимой форсиции с ее выплеском желтого по всему горизонту. Я сказала возлюбленному, что названье «форсиция» я запомнила, когда умирала моя мачеха Синтия, в ту последнюю неделю, она произнесла внятно, однако загадочно: Побольше желтого. И я подумала, да, побольше желтого, и кивнула, потому что была согласна. Конечно, побольше желтого. И вот теперь, как ни увижу эту желтую неразбериху, я про себя говорю: Фор Синтия[4], для Синтии, форсиция, форсиция, побольше желтого. Сейчас ночь, сова так и не прилетает. Лишь все больше ночи и того, что в ночи повторяется.

И ли́са тоже

Заявляется мазком рыжины,

опрометью через лужайку, на белку

прицелился, прыгает чуть ли

не будто охота дается легко,

питание – дело десятое или

попросту немного скучное. Ни слова

не говорит. Лишь беззвучно

обходится четырьмя черными лапами

в своем деле, какое вовсе не кажется

делом, а лишь игрой. Лис

обитает по краю, кроит себе

бытие из объедков и обленившихся

грызунов, не поспевших на столб

телефонный. Берет только нужное,

ведет жизнь, какую кто-то сочтет

мелкой, друзей у него немного, трава

ему нравится, пока зелена и мягка,

не заботит его, долго ли смотришь,

не заботит, что тебе надо,

когда смотришь, не заботит,

чем ты займешься, когда он уйдет.

Чудней чудно́го в зарослях

За что б поболеть за что б поболеть, потираю

ладони и озираю окрестности

кто победит на пустыре этом про́клятом,

монетку оставь себе и преподай урок

своей же прискорбной ладонью. Ей не

нравится слово «мед», а значит, не понравится

и вся песня, где мед есть в

припеве. Сегодня холодно, значит, солнце – ложь.

Тут всё ложь, отзывается мой ближайший наперсник.

Какая-то драная белка ест и ест крылатки

и пускает их бесполезность на ветер.

Не знаю, с чего она драная, может,

лис, а может, заборный столб, что-то ее настигло.

И все равно каждый год ее видим, заходит припасть

хорошенько к птичьей купальне, приходит кормиться

в тень сирени и кипарисной метлы.

Конечно-конечно, уж до чего очевидно, вот за кого

болеть – вот за это чуть ли не мертвое,

что на самом-то деле ничуть

не мертво.

Проблеск

В ванной наша последняя

кошка подходит ко мне и урчит

даже без прикосновенья урчит

а случается так что мне можно

ее подержать когда никому

другому нельзя. Она когда-то

принадлежала мужниной

бывшей девушке кто больше

не на земле и я ему

никогда не говорила что по

ночам порой трогаю кошку и

мне интересно чувствует ли она

мое касание или же вспоминает

касание своей последней хозяйки. Это

древняя кошка – ершистая.

Когда мы одни, я пою

во все горло в пустом доме

и она мяукает и подвывает

будто нам не впервой

но нам-то впервой.

Первый урок

Она взяла крыло ястреба

и раскрыла его

слегка от плеча

вниз, от изгиба

крыла к мелким

кроющим, от больших кроющих

к маховым и к кромке запястья.

Пернатое было мертво,

начнем с этого, обнаружено

распластанным поверх белой

полосы на Арнолд-драйв. Она не

боялась смерти, она приняла

птицу как нечто

заблудшее, чему нужно тепло

и вода. Она разъяла ее —

глянуть, как там устроено.

Моя мать прибила крыло

к стене у себя в студии.

Велела мне не

бояться. Я смотрела

и училась смотреть

на мир пристально.

Предвкушение

До того, как вскопала

участок

у нас во дворе,

до того, как у нас

возник двор, – когда

травы росли только

между знаками

«стоп» и помойными

баками, когда у меня

был один горшок

с перцем

и один горшок

с томатом «рома»

на пожарной

лестнице, я

сажала

секретные семена

внутри тебя

Загрузка...